11-Poslednya mashina

Утром я вышел на улицу. По мостовой шел отряд пионеров. Впереди шагал барабанщик. В окне сидела кошка и зевала. На углу чистильщик сапог пел песню. Росло дерево.

– Все кончено,- сказал я.- Пустыни больше нет.

Я еще раз ощупал себя и посмотрел по сторонам, нет ли барханов под ногами,- может быть, сейчас нужно будет лезть в кузов за лопатой. Из-за угла выехал грузовик. Мне захотелось побежать за ним, чтобы подтолкнуть сзади. Но в грузовике ехали рабочие-тюрки, они спокойно сидели на мешках с хлопком, свесив босые ноги. Грузовик быстро промчался в переулок и скрылся в пыли.

Я перешел улицу и зашагал к порту. Замечательный мир открывался передо мною! Мир, в котором есть мостовые и кошки, пыль и музыка, мальчишки гоняются за собакой, железнодорожники идут на станцию, в порту ревут пароходы, женщина кушает помидор – лучшая из женщин толстая, как баобаб, с улыбкой, как солнце! Это был прекраснейший из городов, маленький Красноводск. Он похож на стакан воды, первый стакан воды после жажды. Стоит город, слышен шум, ходят люди.

Значит, все кончено! Кончились барханы, солончаки, кончились консервы, водная комиссия, колодцы. Это удивительно – я мог идти по дороге, не отыскивая следы. Я мог купить газету, мог зайти в музей, выпить лимонаду, искупаться в море… Я выбрал музей. Пройдя через площадь, я остановился перед домиком с колоннами. Это был музей памяти двадцати шести бакинских комиссаров. В него вела низенькая дверь, свежевыкрашенная белой краской, она пахла маслом. Я толкнул дверь и вошел в переднюю.

На скамеечке сидела девушка с черными волосами.

– Вы хотите осмотреть музей? -сказала она.- Нужно начинать вот с этой комнаты. Здесь развешаны экспонаты о Кавказе в революцию и войну. Вот газеты и воззвания того времени. Вот снимок Баку…

Я прошел комнату и шагнул в следующую. Бакинские комиссары взглянули на меня со стен – Степан Шаумян, Джапаридзе, Арсен Амирян… Их строгие лица были обрамлены трауром.

…Это было много лет назад. Бакинских комиссаров привезли в этот городок. Ночью в Красноводске совещались англичане с эсерами. Ночью повезли комиссаров в пески, высадили за станцией Перевал и повели расстреливать. Пески были холодные. Шли туманы.

– Вот очки,- показала девушка.- Их недавно нашла на том месте одна экскурсия. Они принадлежали одному из комиссаров, он обронил их при расстреле.

Она показала ржавые очки в футляре. Я вышел.

Во дворе нашей базы я застал оживление. Каждый занимался своим делом. Люди чистили брюки. В будочке покупали лимонад. В кладовой получали чемоданы, шли на телеграф. Один брился, другой надел галстук и теперь на крылечке писал письмо в Москву. Профессор Н. забирал с машины вещи, чтобы уехать в Ташкент. Мне захотелось повидать нашу двадцатую машину. Я разыскал ее в шеренге автомобилей. Она стояла, тихая и спокойная, под навесом. Я вспомнил, как мы ехали на ней по дну высохшего озера Сарыкамыш, стоя на крыльях и прислушиваясь к стуку ее мотора. Мне захотелось погладить ее, как лошадь погладить и похлопать по спине. Ее трудно было сейчас узнать – на колесах не было песка, сбоку не висели доски и канаты, из кузова исчезли лом, бочки, лопаты. Как хорошо – пустыни нет! Что же дальше?

В домике столовой заиграла музыка. Она играла военный марш. Там начинался банкет. Люди входили в домик. Трубач давил на щеке комаров и крутил трубою. Столы опять стояли рядами, как солдаты. Двор понемногу опустел. Музыка играла какую-то сюиту, и “Кармен”, и “Черные глаза”. За окном почернело. В домике зажегся свет, пробежал распорядитель. Теперь все были в сборе, и музыка заиграла туш.

– Товарищи…- сказал председатель райисполкома, и стал слышен стук ножей и вилок.

Ножи и вилки мы видели давно по ту сторону пустыни. Теперь они опять легли перед нами стройными шеренгами на белых скатертях. Почти те же бокалы и сал -фетки, виноград, и даже те же тарелки с надписью “За общественное питание”, и те лица за столом.

Вице-командор стоял и говорил что-то, блестя золотыми зубами. Он продолжал, кажется, ту же речь, которую начал в Казани. Ему хлопали. Стоял шум, и ничего не было слышно. Начали качать командора, потом вице-командора. Он сиял в воздухе как воздушный шар.

Инженеры восседали в свежих воротничках. У другого конца стола Аркаша Костин собирался танцевать лезгинку. Передо мной сидел Шебалов, он откупоривал бутылку… Опять начался марш.

В сторонке, у окна, я увидел шофера Суркова и вспомнил разговор у костра ночью, возле колодца Чагыл. Это был скромный парень, вечно державшийся в стороне, у своей машины; одет он был в трусы, гимнастерку и в мягкую войлочную шляпу. В таком виде он вошел в колонну.

…В колонне водитель Сурков занимал не совсем обычное место.

Машина его шла сзади всех – старый автомобиль, не входивший в состав пробега. Автомобиль этот принадлежал ашхабадскому гаражу серного завода. Серный же завод стоял в центре пустыни, а Ашхабад – на другом ее конце, и какими путями машина пришла в Хорезмский оазис – неизвестно. Командор согласился взять с собой машину до Красноводска, она радостно загудела своими сигналами и пошла.

Был это скрипящий, выцветший грузовик, закоптелый и черный, как тендер паровоза. На боках его была нарисована цифра “26” – номер его гаража. С этой цифрой он совершал свои рейсы где-то там, к центру песков.

Он отставал на каждом шагу, и колонна боялась его потерять. То у него лопались покрышки. То засорялся карбюратор. То в радиаторе кипела вода. То случалось что-то неизвестное, отчего он стоял и не двигался с места. Тогда Сурков открывал капот и терпеливо лез в мотор, и под мотор, и под кузов. Колонна уходила вперед, и Сурков оставался один в пустыне.

С его машины сняли часть груза и послали вперед. Но грузовик не хотел идти впереди. Мы пролетали мимо “серного форда” – он всегда стоял в стороне по частям: с него были сняты баллоны, болты, гайки, бензинопроводы – все это лежало на песке.

– Опять “фордишка” зацепился! Не обронил ли мотор по дороге? – кричали водители, проезжая мимо и придерживая тормоза, чтобы высказаться.- Цепляйсь, парень, довезу!

Сурков высовывал из-под машины голову, мокрую от масла и пота, и без обиды смотрел на пролетавшие мимо него сверхбаллоны и трехоски.

На стоянки он приезжал после всех, когда костры догорали, бензобаки были заправлены, а суп был сварен и съеден. Рассказы подходили к концу. Месяц поднимался и снова опускался. Тогда приезжал Сурков. Он ставил свой “форд” в сторонке, очевидно, из уважения к трехоскам, вытирал своей шляпой пот со лба и лез в мотор и под кузов. Потом он доставал сумку, вынимал из нее сухую лепешку. У колодца Чагыл к нему подошли два водителя. Колонна спала. Это было под утро. Мне помнится бледный и холодный рассвет, начинавшийся в тот час за песками. Перед колодцем Чагыл лежал холм – братская могила красноармейцев. Ветер стремительно сметал с ее гребня песок и нес в пространство. Далеко на бледной пустыне стоял куст; он казался всадником, монахом, сгорбленным человеком, идущим неизвестно куда.

– Ты извини за своего “форда”, товарищ.- сказал водитель.- Ты извини, но он идет по-свински. Нужно бы тебе что-то придумать, парень…

Сурков виновато улыбнулся и подвинулся у костра. Он уважал хорошие марки машин и хороших шоферов.

– Конечно,- сказал он,- старый “форд” не трехоска. Вот трехоска – да, хорошая машина. А потом – мне бы баллон: у меня все покрышки изорвались, далеко не пойдешь. Вот была у меня машина. Нет ее…

Он вздохнул и посмотрел на угли. Там шипели и метались искры, какие-то дьяволы сталкивались друг с другом и улетали к небу.

– Что ж, покрышка… Покрышка – нежный предмет. Она как штиблет, когда в городе. Здесь, при чрезвычайных обстоятельствах, обувь не соблюдаешь. А тебе не приходилось так идти, на спущенных, вообще на диске, без воздуха? Вот тогда ты скажи, что ты шофер. А?

– На спущенных покрышках? – Сурков посмотрел на шофера.- Был у меня случай, знаешь ли, один…

Тогда он рассказал случай из своей жизни. Этот краткий и простой случай произошел с ним в глубине пустыни, на трассе Ашхабад – Серные Бугры.

Вот история шофера Суркова. Демобилизованным красноармейцем он пришел в ашхабадские гаражи серного завода. Ему дали пятитонку – ЯЗ-5. Посадили за руль и послали в пустыню. В пустыне он проработал два года, вывозя серу из центра Каракумов к железной дороге. Два года он видел пустынные ночи, костры, Серные Бугры Зеагли, колодцы Бохордок, Иербент, Зеаглийскую радиостанцию. Два года он подбрасывал саксаул под колеса, спал на кошме, пил чай из кумгана. Я говорю – ночи, потому что он, как многие водители в песках, предпочитал ходить ночью, когда нет жары, когда “силы велики, звезды высоки, вода недорога, а песок крепче”. У Суркова был товарищ – помощник шофера Хвостиков. Это был такой же скромный человек, как и шофер и их работяга ЯЗ-5. Две вещи любил

Сурков – своего помощника и свой ЯЗ-5. Триумвират этот спаялся на серной трассе. Он освящен был бивачными кострами и звездным небом. Вместе они страдали на барханах, вместе спешили к Ашхабаду, и, когда выходили на фашинную трассу, старый ЯЗ-5 радовался вместе с шоферами и рычал, как победитель.

Можно привыкнуть к пескам, как к табаку. Можно любить автомобиль на бархане, и Большую Медведицу, нависшую над двенадцатью срубами колодцев Иербент, и часы, когда по голым пескам пустыни шуршат колеса, когда вокруг – необыкновенные леса, ветки-тени, оленьи рога и вообще кругом творится что-то непонятное. Мне неизвестно, нравилось ли именно это Суркову и Хвостикову, и совсем так, как здесь все это описано. Они шоферы, и шоферская “песковая работа” в жизни труднее, чем кажется. Когда Суркову и Хвостикову говорили: “Сыпьте на завод”, они садились за руль и ехали, и каждая поездка была как большой бой. Он продолжался от четырех до десяти суток. До Бугров шла “фашинная трасса”, начиненная хворостом, но это был миф, разрушавшийся под колесами. В глубине пустыни машины ломались и исчезали в песке.

Однажды они несколько дней тащили ЯЗ-5 на руках, и по радио из Зеагли все время говорили, что их все еще нет, а из Ашхабада спрашивали, куда же они делись. А в это время – посредине – два полуголых человека подталкивали автомобиль, который посерел от беспомощности и стыда.

– Ничего! – кричал веселый помощник Хвостиков.- Ничего, что мы не пили второй день. Зато уж в Ашхабаде дадим отпойную. Полведра чистой за нами.

Он хитро подмигивал, и всем становилось весело.

Однажды они заблудились и потеряли дорогу, кружили всю ночь, а утром оказались на дороге.

– Так и следовало ждать,- сказал Хвостиков.- Я сказал, ЯЗ выведет,- он дорогу нюхом чует. Эту машину вместо собаки можно поставить дом сторожить.

Как-то они ехали на серный завод. На день остановились в Иербенте, чтобы к вечеру выехать дальше. С ними ехал уполномоченный Союзсеры товарищ Шишкин. Это было в очень неспокойном году, когда в пустыне, кроме рева моторов, частенько гремели и выстрелы. Несколько машин было сожжено басмачами, а их шоферы остались в пустыне навсегда .

– Ерунда, ничего не слыхать что-то уже сколько времени,- сказали шоферы и залили бензин в баки.

С закатом они выехали с такыра. Необъятная плоскость с мачтой и дымками осталась сзади. Машина въехала в кусты, пошла подыматься на холмы. Сурков зажег фары.

– Дай-ка я сменю тебя,- сказал Миша Хвостиков,- а ты поспи в кузове.

– Ничего, ты сам вчера не спал. Иди поспи, потом сменишь!

Помощник стал на подножку и закурил, уполномоченный сел рядом с Сурковым.

– Вот какая пустыня – кусты,- сказал он.

– Мы скоро побоку эти кусты. Довольно поездили! Ты, Миша, что будешь делать, когда с серной трассы уйдешь? Я в гараж пойду.

– А я тоже в гараж. Примуса починять. Квартиру найму. Ты будешь приходить. Я патефон заведу. Галстук надену. Жизнь!

Он сплюнул папироску в сторону, посмотрел на бегущий песок, зевнул и полез в кузов. Через десять минут Сурков взглянул за окно кабины и вдруг увидел: из-за длинного бархана справа ровно, цепочкой вдоль всей гряды поднялись черные шапки.

…Они стояли в каких-нибудь пятнадцати шагах и провожали автомобиль. У Суркова похолодели ноги. Он моментально выключил фары и переключил скорость. Он чувствовал твердое подбрасывание – под колесами были фашины. Нужно, чтобы их хватило километра на три, тогда машина уйдет. Теперь, без света фар, было видно, что цепь людей лежала за барханом и целилась из винтовок в автомобиль. Первый выстрел попал в окно кабины, разбил стекло и ударился в стену. Потом стали стрелять очередью.

– Мишка!-обернулся на миг Сурков.- Ты не спишь? Вставай! Мишка, Мишка!..

И дал газ. Машина теперь звенела и дрожала от предельной скорости.

Тогда стали стрелять в колеса. Они стреляли, целясь по очереди, так как автомобиль шел вдоль цепи. Но шофер чувствовал – все покрышки целы, машина держит ровно. Она оставляла позади себя цепь шапок, и спереди их осталось всего четыре.

– Ну, ЯЗ,- сказал Сурков,- ну, выноси, ну!

Три шапки остались. Потом две. И вот последний человек в цепи прицелился и выстрелил. Передняя покрышка порвалась, тот выстрелил еще раз, и Сурков почувствовал, что обе покрышки спустили и машина села на правый бок. Но она продолжала идти, рвать фашину, скакать без покрышек, на дисках, потом вдруг сошла с фашин, села в песок и зарылась.

– Мишка, Мишка! – крикнул Сурков и открыл левую дверцу.

Справа бежали басмачи, Сурков соскочил налево, за ним побежал Шишкин.

– Должно быть, Мишка соскочил раньше,- сказал Сурков, прыгая в кусты.- А может, он там еще.- Потом вдруг подумал по-шоферски: “Не выключил мотор”, но вспомнил, что – глупость.

Цепляясь за кусты и проваливаясь в песок, они отбежали метров за сто и сели отдышаться. Пригнувшись к земле, они чувствовали запах холодного песка. Теперь здесь было тихо, дорога скрылась в темноте за буграми, черные тени кустов стояли вокруг них толпой, как люди, остановившиеся прислушаться. Там, в стороне дороги, загремели какие-то тяжелые удары, еще продолжались выстрелы, доносились голоса; люди, пришедшие из ночи пустыни, овладели железной машиной, советским пятитонным ЯЗ-5. Потом голоса стихли.

– Они идут сюда,- сказал уполномоченный Суркову, и они снова побежали.

Далеко уходить нельзя – можно потеряться в холмах. День застанет без воды и без пищи. Спереди же дорога и басмачи.

Опять послышались удары. Потом огромное зарево осветило небо над песками.

Всю ночь до утра Сурков и уполномоченный проходили по барханам, боясь выйти на дорогу. А утром, в стороне на дороге, зарычал грузовик. И когда новый огромный автомобиль победно вылетел из-за бархана и пассажиры увидели двух человек перед радиатором и стали их спрашивать, те не могли ничего произнести.

Их отпоили водой. Тогда они рассказали о ночи. Проехав полкилометра, они увидели на песке груду металла и досок. Изуродованная, почерневшая пятитонка ЯЗ-5 лежала молчаливо, как труп. Передние колеса зарылись в песок. Тормоза были отпущены и мотор еще теплый. ЯЗ-5 работал до последней минуты, как боец, как честный автомобиль, он все хотел преодолеть песчаный вал.

Миша Хвостиков лежал тут же, в двух шагах, с простреленным черепом. Помощник шофера был мертв, и ему, как и всем мертвым людям, больше не нужен был патефон. Его положили в кузов и прикрыли шинелью. Сурков посмотрел на помощника, на ЯЗ-5 и отвернулся.

Он остался один.

Приехав в Ашхабад, он пошел в больницу. Его положили в нервное отделение. Там было скучно. Он вернулся на работу, но не мог больше ездить ночью. За Иербентом нужно в одном месте проезжать мимо разрушенной пятитонки ЯЗ-5, лежащей при дороге. Каждый рейс по два раза – это слишком много для человека. Проездив еще полгода, Сурков ушел с линии и перешел в ашхабадский гараж.

Любит ли человек дни, отмеченные барханами, звездами пустыни, неудержимыми автомобилями, подминающими пустыню под колеса? Сурков жил в городе, в гараже, в комнате, и когда к нему приходила пустыня, он смотрел просто, как человек, отдавший ей свою дань.

Когда же автопробег приблизился к берегам каракумских песков, чтобы еще раз победить их, Сурков не выдержал и помчался в Хорезм. Вот вся история шофера Суркова, ведшего последнюю машину в нашей колонне.

Вечер еще продолжался долго. Оркестр продолжал играть, потом устал, и трубы свалились изнеможенные. Над белыми скатертями, пронзая папиросный дым, еще горело электрическое зарево. В окна заглянул ветер и ушел обратно в красноводскую ночь.

Потом говорили тосты, и все стало проще.

Потом спели песню и еще пели песни.

Шоферы и инженеры размахивали в такт руками, затягивались папиросками и снова пели об Украине и любви, слова простые, как земля и небо.

Потом где-то раздвинули стулья, чтобы начать танец Шамиля, потом кто-то крикнул еще один тост. Он говорил о победе и победителях и напоминал о сотнях километров, оставшихся еще впереди. Но, глядя на лица товарищей, все поняли, что время бежало. Мы сидели на последнем полустанке, на котором люди увязывают чемоданы, чтобы разойтись. Завтра Ковалев и Данович уедут в Ташкент. Профессор Берлинг вернется для обследования староречий Амударьи. Ботаник Гранов вернется к ботаническому саду. Шофер Сурков отправится с машиной в ашхабадский гараж. Перед нами же ляжет путь на Москву.

Потом кто-то поднялся и сказал два слова о тех, кто открывал каракумские тропы, кто остался там…

И все вспоминали скалы, с которых мы вчера спустились, и подъем Сары-Баба, и колодцы Чагыл и Дохлы, братские могилы и высохшие тропы и многое другое. И о тех, кто сегодня и ежедневно открывает эти тропы.

Тогда все встали, и музыка играла марш траурный, потом бодрый, потом все пели “Интернационал”, который вылетел в окно, как прибой. Шоферы стояли и пели “Интернационал”, и среди них стоял Сурков, смущенно прижимая к себе войлочную шляпу.

Я вышел во двор и вдруг увидел огромную стену, стоящую за домами,- это были скалы. А вверху сверкала Большая Медведица, нависшая одновременно над двенадцатью срубами колодцев Дербент и над морем, над городом, лежащим у самого краешка среднеазиатских республик, и над скалами, за которыми лежит огромная пустыня. Там, где-то за тысячу километров, лежал сейчас сожженный ЯЗ-5. Здесь, в маленьком домике с освещенными окнами, у подножия скалы, пели “Интернационал” шоферы, только что пересекшие пустыню.

Еще в окно был виден Сурков: он сидел за столом, держа руками тарелку, как руль, и по временам войлочной шляпой вытирал смущенное лицо. В ночи где-то продолжался еще рев машины, пробивающейся через пески, продолжался ЯЗ-5 и автопробег, и падали еще очки с лица бакинского комиссара, и тысячи незаметных точек-людей на огромном материке, лежащем за нашей спиной, поворачивали по-новому старую Азию.